Сумрачная Бразилия
18 февраля 2026
Грузинские похороны в подвалах Хитровки
18 февраля 2026
Выставка "В традициях реализма" в Рязанском художественном музее
18 февраля 2026
Дон Кихот и клоунессы
17 февраля 2026

Путешествия

Новый раздел Ревизор.ru о путешествиях по городам России и за рубежом. Места, люди, достопримечательности и местные особенности. Путешествуйте с нами!

Юрий Абдоков: о музыке, литературе, педагогике и не только… Часть 2

Специально для "Ревизора.ru".

Юрий Абдоков. Все фото из личного архива.
Юрий Абдоков. Все фото из личного архива.

Накануне 100-летнего юбилея Бориса Чайковского издательство «Композитор» опубликовало монографию «Мир Бориса Чайковского» — первое и самое масштабное исследование, посвященное творчеству русского гения. Этот грандиозный труд затрагивает множество вопросов феноменологического порядка и наверняка станет настольной книгой для многих симфонических дирижеров, композиторов, ученых на долгие времена. Об этом говорит и то, что новая книга уже переводится на английский и немецкий языки и вскоре станет доступной не только русскоязычному читателю. Автор известен как один из самых значительных современных художников, а его консерваторский класс стал настоящей меккой для тех, кто ищет в искусстве не только профессионального совершенствования, но радости творческих открытий.

Композитор, педагог и исследователь, профессор Московской государственной консерватории имени П.И. Чайковского, Художественный руководитель Международной творческой мастерской «Terra Musica» (Россия — Германия — Италия), Народный артист Карачаево-Черкесской Республики Юрий Борисович Абдоков отвечает на вопросы Алины Небыковой – композитора, председателя Совета Союза композиторов Евразии, продюсера, кандидата юридических наук, главы издательства современной академической музыки «Шостаковичи и Стравинские». Алина Небыкова также подготовила интервью к публикации.  
 
Юрий Борисович, на уроках вы нередко говорили о тщетности лобовых столкновений в оценке и сравнении знаменитых, иногда искусственно сконструированных «исторических пар»: «Вагнер – Брамс», «Дебюсси – Равель», «Достоевский – Тургенев (Толстой)», «Моцарт – Гайдн», «Мясковский (Прокофьев) – Шостакович», «Бальзак – Стендаль»… Но сравнивая, мы ведь приближаемся к некоему идеалу?

Идеал этот очень субъективный. Автор для себя. Помнится, я как-то не очень к месту спросил у Бориса Чайковского: кто ему ближе – Малер или Брукнер? Понимал я, конечно, что ближе Малер, но какой-то бес нашептывал мне, и я все равно спросил, поскольку сам тогда бредил Брукнером. Ответ был вполне в духе Чайковского: …«Брамс!» Но я нарвался тут же и сам на некоторое испытание. Борис Александрович вдруг спрашивает: «А вы как считаете, кто ценнее, Гайдн или Моцарт? Ответьте, не размышляя…» Я выпалил: «Моцарт!» Чайковский немедленно увенчал это крепким рукопожатием и добавил: «И я так думаю... Правда, мне говорили, что признак неординарного ума и высокой интеллектуальности – ставить выше Гайдна, а не Моцарта…» — и рассмеялся. Я даже догадался, кто был глашатаем такого доморощенного «интеллектуализма». К слову, Гайдна Чайковский считал гением, досконально знал его, особенно дивные квартеты и трио. Помню, с каким интересом он впервые смотрел принесенную мной партитуру «Возвращения Товия», наслаждаясь пластикой духовых и хора. Но в том же разговоре он очень тонко заметил: «У Моцарта особый, первозданный тип вдохновенности…» Вот если думать о типах вдохновенности (а это не «лучше и хуже», а что-то вне привычных оценок), то я, готовый идти в драку за каждый такт «L'enfant et les sortilèges» Равеля, все же отдам предпочтение «Мученичеству Св. Себастьяна» или «Пеллеасу» Дебюсси. Меня удручает наивность тех, кто взвешивает в пропорциях «современно – традиционно», «авантажно – архаично» то, что требует не сравнительно-уравнительного шаблона, а проникновения в таинственные образы мышления. Где-то я уже говорил, что «антагонизм» тех же Шостаковича и Мясковского, которых часто и бессмысленно сталкивают, не столько лексический, сколько ментально-этический, трансцендентный: в восприятии и выражении вечных концептов бытия – жизни и смерти – Шостаковичу ближе гётевско-шекспировские ощущения, Мясковскому – дантовские…

И все же, простите за любопытство, кто вам интереснее – Бальзак или Стендаль?

Стендаль, бесспорно!.. Но если я предпочитаю Джойса – Моэму, Беккета – Фолкнеру, Йейтса – Бернарду Шоу, Бунина – Максиму Горькому, Чехова – Леониду Андрееву, а я действительно их предпочитаю, это не делает кого-то из названной компании выше или ниже в художественной ноосфере, которой дела нет до частных мнений, иногда даже очень авторитетных… Слава Богу, есть еще сфера, где подобные оценочные сравнения немыслимы: мы ведь не сталкиваем живших в одно время святых Николая Мирликийского и Спиридона Тримифунтского… Какое тут может быть соперничество?..

Цитируя Бориса Чайковского, вы вспомнили термин, который нередко мелькает сейчас как оценочный фетиш: «художник-интеллектуал», «композитор-интеллектуал», «дирижер-интеллектуал»…

В том контексте, в котором это часто звучит, это весьма сомнительные регалии, вы правы… Прослыть интеллектуалом и быть им, как говорится в одной старой пьесе, – не одно и то же. Кто-то знает, где находится самый большой в мире контрабас, а кто-то знает – чем дадаисты отличаются от прерафаэлитов… Если подобная информированность и есть эквивалент ума, то лучше быть… идиотом. Обычно развитый интеллект предполагает способность к серьезному анализу, абстрактному мышлению, тонкой корреляции духовного, научного и так далее… Но и это говорит не о многом... Анализ может быть мертвой сегментацией, как анатомирование в трупарне, а может собирать мир из осколков, преображать этот мир... Общаться с некоторыми людьми (живыми и ушедшими) – настоящий праздник для ума! Вот они и есть интеллектуалы. Согласитесь, это не всегда академики… Многозначительно молчать или повторять зазубренные и не всегда верно понятые максимы, коллекционировать цитаты, даты и статистические сведения по любому поводу, – все это хорошо продающиеся симулякры интеллектуальности. Пустое… Недавно мне пришлось серьезно говорить с одним способным молодым человеком, неожиданно проявившим интерес к дешевому «концептуализму». Не сочтите за грубость, но сказал я ему буквально: осуществлять некоторые сугубо физиологические процедуры под Восьмую симфонию Брукнера или стихи Гёльдерлина – это признак не ума, а крайнего интеллектуального плебейства… Ну есть еще в искусстве самые разные вариации претенциозного мозглячества, когда смысловой примитив камуфлируется под глубокомыслие и наукообразие… Все это рано или поздно обнаруживает себя… Слава Богу, я еще не слышал – «священник-интеллектуал»… а между тем, именно там, в этой среде можно встретить фантастически образованных, по-настоящему умных людей. Почитайте книги о. Александра Шаргунова и поймете, что я имею в виду…

Поясните кратко ваше отношение к современной музыкальной и театральной критике. Мне приходилось читать ваши комментарии к различным постановкам, концертам, отдельным выступлениям, и я ловила себя на мысли, что многие из них значительно интереснее, чем то, чему они посвящены. У вас есть в этом смысле какой-то ориентир из прошлого?

Собственно, публицистических, критических работ я не писал никогда. Аналитические эссе – другое дело. Этого было очень много. Да и то, делал я это, как правило, когда просили… Часто приходилось говорить об учениках, но и это далеко от обозначенного вами жанра. Отношение мое к критике – музыкальной и театральной – простое. Здесь важно даже не Что и Как, а… Кто. Я могу не разделять ни одной мысли того или иного критика, быть его природным антагонистом, но если это не ангажированное, пошленькое и косноязычное суесловие, не направленческая чепуха, а свободное, профессионально аргументированное, морально недвусмысленное суждение серьезной личности, то почему бы не прислушаться? Можно, конечно, отговориться чудесной пушкинской максимой: «Поэма, обдуманная в уединении, продается потом в книжной лавке и критикуется в журналах дураками...», — но к мнению свободного и талантливого человека, не лишенного культуры, прислушаться всегда полезно… Если говорить о музыкальных критиках прошлого, то ответ будет неожиданным – Мясковский… Именно так. Крупнейший художник своего времени обладал по-настоящему снайперским даром, оценивая самые разные явления музыкальной жизни…

Знаю, что в последние годы вы отказываетесь от работы в кино и театре. Нет желания?

Желание есть. Проблема в том, что сегодня, за очень редкими исключениями, в этих жанрах потребны оформительские, реквизитно-звуковые работы, а не сущность. Мне это не близко. Когда Борис Чайковский откликался на предложения Ташкова, Митты, Р. Быкова, он понимал, что от него ждут не эстетизированного тапёрства, а чего-то большего. Примерно так думаю и я…

Какое место занимает в вашей жизни религия, Церковь?

Большое. Но, простите, это из области «автор для себя» и говорить об этом подробнее я бы не хотел.

Почему? «Не давайте святыни псам...»?



Я попробую иначе сформулировать: вам интересен художник-атеист или, так скажем, художник-скептик во всем, что касается трансцендентного?

Не интересен. Но здесь надо точно отличать подлинность от подделки.

Вернемся к педагогике. Что вы можете сказать о вашем воспитаннике Эрнесте Алавердяне, руководителе оркестра «Camerata Komitas»? Концерты этого начинающего дирижера имеют большой успех в консерватории и на других площадках, а вы часто предваряете их вашим словом.

Я верю в него.

А подробнее?

Я достаточно сказал об Эрнесте в книге о Борисе Чайковском. То, что двадцатилетний студент упомянут рядом с корифеями, исполнявшими музыку русского гения и моими старшими и очень опытными учениками, само по себе о многом говорит. Я очень ценю этого одаренного молодого музыканта. У него ищущая душа. Что в конечном итоге он найдет, зависит только от него. Но что-то мне подсказывает, что он двигается в правильном направлении, даже совершая какие-то ошибки. Мы прошли огромный путь вместе, он стал частью моей жизни – музыкальной и не только. Я не припомню, как он оказался у меня в классе еще до консерватории, но очень хорошо помню его жажду открывать для себя что-то новое, настоящее. Вот в этом уже не было ничего детского. Долго он ходил за мной как тень и даже надоедал своей вездесущностью. Нередко задавал вопросы, которые мне никто не задавал раньше, требовавшие какой-то страшной откровенности. За тридцать лет ко мне приходило много очень интересных, талантливых молодых музыкантов, но такой интерес к искусству в самом широком его охвате встречаешь не часто. Насколько глубок был этот интерес, покажет время. Поначалу мы много импровизировали: он на кларнете, а я аккомпанировал на рояле и это было замечательно. Я предлагал ему для знакомства сложнейший музыкальный материал, без всяких скидок на возраст и все это он впитывал, как губка. То же касается литературы, поэзии. Со многими ли сегодняшними дирижерами можно серьезно поговорить о Мандельштаме и Заболоцком? С ним, как будто бы, можно.  Иногда я думаю, что если бы не Эрнест, то после Феди Степанова, Хумие Мотояма, Арифа Дадашева, Лены Денисовой, Арины Цытленок, Коли Хондзинского, Анны-Марии Карма, Вани Никифорчина, определивших целые вехи в моей педагогической жизни, я бы ушел из консерватории, потеряв всякий интерес к учительству. Поверьте, педагогика изматывает, иногда может превратить душу в решето… Если бы вы видели его глаза на первых наших уроках, на которые он приходил, прогуливая занятия в Мерзляковке!.. Я читал многие лекции, да простят меня все, кто на них присутствовал, для него и… благодаря ему… Занимаясь же в индивидуальном классе, я сразу обнаружил в нем почти реликтовую реакцию на красоту, подлинность, на все самое важное в музыке, поэзии, живописи… На уроки он часто приводил друзей – музыкантов, живописцев, скульпторов, в том числе свою девушку – скрипачку Шарлотт Дюпиль. И тут уж, да простит мне Эрнест, я читал только для нее, хотя сомневаюсь, что ей это было сколько-нибудь интересно, и она догадывалась об этом… Удалось вдохнуть в него серьезную любовь к Мясковскому и не только. Я и пытаться бы не стал, если бы не видел, что Мясковский его пленит дивным сочетанием взволнованности, ума и чистоты. Мясковский многому учит и может стать окном в неизмеримый музыкальный космос. Если, конечно, быть вровень с его – сосредоточенном на размышлении, а не на себе любимом – миром. До Мясковского надо дорасти – до его одиночества, до его глубины и серьезности. В консерватории Эрнест впервые за многие-многие десятилетия сыграл все камерно-оркестровые партитуры этого композитора. Сделано это на высочайшем уровне, а главное – с предельной самоотдачей дирижера и тех, кто собрался вокруг него. Костяк «Camerata Komitas» – замечательные ребята. Я индифферентен к их конкурсным регалиям, к любым признакам звездности. Все это вторично. Меня привлекает их самоотдача, а иногда и мастерство. Инга Аркадьева, Арсений Захаров, Данила Владыко, Шарлотт Дюпиль, Тёма Резвых, Давид Ружавицкий, Федя Освер и Игорь Смалий – это, скажем так, «золотой запас» и, думаю, не только консерваторский. Рекомендуя же Эрнеста в качестве интерпретатора Мясковского лучшим оркестрам страны, я не делаю никаких скидок на возраст, хотя учиться ему надо еще очень многому. Он в той самой своей поре, когда может это сделать достойнейшим образом. Повторюсь, ему еще очень многому надо научиться – у музыки, жизни, но в самом главном он сделал, как мне кажется главный выбор… Насколько устойчив и осмыслен этот выбор, покажет будущее и дела. Не припомню, чтобы в угоду какому-нибудь модному мейнстриму, карьере или чему-то выгодному я знакомил его в искусстве и не только с чем-то художественно и морально сомнительным. Помните, как у псалмопевца Давида: «С преподобным преподобен будеши, и с мужем неповинным неповинен будеши, и со избранным избран будеши, и со строптивым развратишися…» То же и в музыке. Выбор именно в этом. Репертуар, жизненная позиция, модель поведения, люди, тебя окружающие – все из этого. Я доверял ему в человеческом плане. Незадолго до смерти мамы я крепко приболел. Он вызвался проводить меня до больницы, где предстояла очень непростая операция. Врачи накануне предупредили меня, что процедура эта опасная, учитывая некоторые обстоятельства. Надо было подписать бумагу и указать координаты доверенного лица. Медбрат, которого я спросил, для чего этого, обладал специфическим юмором: «Ну надо же в случае чего кому-то труп опознать…»  Не размышляя, я вписал сначала маму, а потом его. Удивительно, но именно с ним первым я встретился в Москве, когда вернулся после расставания с мамой. Это забыть трудно. Недавно в Саратове Эрнест исполнил Четвертую симфонию Бетховена. Когда-то я потратил неимоверные усилия, чтобы внедрить в консерватории знания о стилевых особенностях бетховенского оркестра, о таинствах его потрясающего акустического дисбаланса, о специфике пресловутого бетховенского «титанизма». Откликнулись на все это в творчестве единицы… Что же до концерта в Саратове, у меня было ощущение, что откуда-то с небес его благословляют Арнонкур, Брюгген или Хогвуд, а за кулисами стоят Гардинер, Минковский и Антонини… Эрнест ничего не украл, он заставил откликнуться музыкантов на свои идеи. В наших широтах с таким пониманием сущности бетховенского стиля эта партитура давно не звучала, если звучала вообще. Я испытал что-то вроде эйфории…

Дирижер Эрнест Алавердян

Бывают ли в ваших отношениях с воспитанниками трудные времена?

Конечно, это естественно…

Почему?

Я не умею льстить беззастенчиво ученикам, чтобы заслужить их легкое доверие. Бываю предельно открытым в выражении каких-то замечаний, а люди ранимы… Мне нередко жизненно необходимо уединяться, закрываться на все засовы, а со стороны это может восприниматься, как отстраненность… К тому же, иногда молодые люди путают внешний успех с подлинностью честного творчества. Пробиться через эти преграды бывает очень трудно. Ну вот, допустим, прошел концерт, провальный по части музыки, но с оглушительным успехом и прочей внешней мишурой. Если таких концертов много, попадаешь в непролазную ловушку и ничего, кроме бесстыдной клоунады, тебе в будущем не светит. Честность по отношению к каждому звуку воспитывается в наше время с большими «кровопотерями». Здесь вопросы ремесла тесно переплетены с тем – кто рядом, кто «оплачивает» и «покупает» твое вдохновение, с кем, куда и для чего ты двигаешься вперед. Всегда ли, поздравляя человека с успехом мы поздравляем его с творческим откровением? Нет, это бывает крайне редко. Научить молодого человека отличать одно от другого в эпоху концертного гламура бывает очень непросто. Как-то я играл свой фортепианный квартет, где была возможность «блеснуть» виртуозным пианизмом и прочей сверкающей чепухой. Блеснул. Зал был набит медийными персонами, сильными концертного мира сего и, как говорил Зощенко, «родственниками со стороны жены…» Словом, публика, готовая поднять тебя на щит и нести в свете софитов на очередную свалку фальшивой славы. Уже выйдя на сцену, я вдруг заметил в зале, в последнем ряду, Б.А. Чайковского. Я не могу вам передать, что со мной творилось. Весь этот блеск исчез, и я не слышал ничего, кроме тишины, участия и требовательности этого человека. А потом он подошел ко мне и поздравил… «с успехом». И правильно, ничего, кроме успеха, там не было…

Но педагог ведь тоже может быть ранимым?

Еще как…

И как это преодолевается?

Музыка, вера, мужество, любовь.

Как педагог вы предвидите судьбу ваших учеников? Приходится ли «хвалить» или «ругать», так сказать, авансом?

Да, опыт позволяет видеть и обнадеживающие, и негативные проекции развития. Если мы говорим об Эрнесте, здесь стоит остановиться. Захваливать, заливать патокой совсем юного музыканта, пусть и очень талантливого – дурной тон, это развращает, формирует ложные критерии самооценки. Скажу одно – если он будет требователен к себе, если не растворится в богемной суете и будет предельно скромен, не купаясь в свойственных многим дирижерам самообожании и успехе, если научится различать темноту и свет в себе и вокруг, у него есть все шансы стать очень серьезным, большим художником. Надеюсь, что так и будет…

Он ведь самый младший из блистательной пледы ваших учеников. Испытываете ли вы нечто вроде снисходительности и, если угодно, нежности к самым юным своим воспитанникам?

Есть и помладше. В этом году в моем классе появились девушка и юноша 17-18 лет. С ними невероятно интересно, и у меня большие надежды на них. Что до нежности, которую лучше бы назвать ответной рефлексией на искренность юности – конечно, это есть. Но во всем, что касается профессии – никакого миндальничанья. Я могу быть более снисходительным к недостаткам тех, кто постарше и близок по возрасту и статусу к свободному плаванию, но в период начального формирования критерии оценки максимально строгие, если не сказать – жесткие. По опыту знаю, что у самых талантливых это не только не ограничивает их внутреннюю свободу, но, напротив – создает атмосферу полета, парения. Не лгать – ни в ерунде, ни в крупном. Если этого нет в самом начале, то дальше будет, в лучшем случае, красиво упакованная фикция. Важна цель. Если это только механическое ремесло, сиюминутная выгода – все бессмысленно. Есть два противоположных, самых отвратительных и, увы, весьма распространенных типа учительства – лесть и уничижение. Только искренность делает отношения учителя и ученика сколько-нибудь осмысленными… И здесь я ничего нового не придумываю. Требовательность запредельную Н.И. Пейко и Б.А. Чайковского, у которых я учился, даже в мелочах, только глупый и самонадеянный бонвиван мог воспринимать как какую-то истязательность, посягательство на свободу самовыражения. Нет, именно в атмосфере максимально строгого участия, отнюдь не надзора, ты мог приблизиться к тому, что можно назвать собственной орбитой, своей интонацией… 

Ученики это понимают?

Талантливые – да.

Вы назвали Анну-Марию Карма. Это та самая девушка, для которой Арво Пярт написал свою «Für Anna Maria»?

Да. Ее присутствие на моих уроках наполняло их светом. Кто-то ей сказал обо мне, она стала ходить. Тогда она училась в Свято-Тихоновском институте. Позже я сочинил свою «Anna Maria»… Сейчас мы видимся нечасто, но переписываемся, она живет в Таллине… Была еще одна девушка-пианистка из МГАХ – Настя Бойко, внутренняя культура и глубина суждений которой меня всегда поражали. У нее какое-то природное чувство правды, подлинности – и в жизни, и в искусстве. Порядочность как часть таланта, это бывает редко… И, конечно, дивная Арина Цытленок из Беларуси. Мне трудно представить себе, что можно быть бесхитростнее, бескорыстнее, чем эта девушка. В своем профессионализме она давала фору всем сверстникам-мужчинам, оставаясь, при этом, какой-то прозрачной, удивительно не претенциозной. Помню, разок я на нее накричал, чего-то она не поняла, как мне казалось. Реакция – улыбка, которую я унесу с собой в могилу. Каким-то неизбывным камертоном чистоты, веры, серьезности, удивительного по тонкости и проницательности ума была и остается для меня Лена Денисова. На таких, как она, держится в этом мире очень многое… Нет, мне бесконечно везло на учеников…

Приходится ли вам сталкиваться с ревностью воспитанников?

Увы. Есть такой дар Божий – радоваться чужим успехам больше, чем своим. Тем, у кого это от рождения, легче. Другим надо этому учиться, иначе вся жизнь превращается в бессмысленную коллекцию обид, заискиваний или мщений. Я, не имея подобного таланта от природы, учился этому в самых разных обстоятельствах. Самый страшный комплекс у музыканта – комплекс недохваленного, или… перехваленного. Но если эта ревность по совершенству, по честности, человек преодолевает любые преграды, а главное – себя преодолевает. Был у меня приятель добрый. Он тоже ходил заниматься к Б.А. Чайковскому. Как-то я показывал новое сочинение Борису Александровичу. Волновался до дрожи в коленях, был в полуобморочном состоянии… Мне казалось, что этот показ решит всю мою судьбу. Я готов был уйти из профессии или чего хуже… Сыграл. Борис Александрович молча ушел к окну и закурил. Потом подошел и попросил сыграть еще раз. Сыграл еще раз. И опять молчание. Потом он стал раскладывать пасьянс, все это молча. Я не знаю сколько это длилось. Казалось, вечность. Потом он сказал: «Курите, Юрий Борисович…» О музыке – ничего… Я достал трубку, но руки так тряслись, что я выронил ее, а потом ретировался и ушел… Шел я по Кутузовскому в таком душевном смятении, которое трудно описать. Жизнь казалась бессмысленной. Купил бутылку водки и вот так, совсем по-русски, собирался погасить тоску. Жил я тогда в гнесинском общежитии. Ближе к ночи стук в дверь. Заходит этот мой приятель и говорит, что был он сегодня у Чайковского, после меня, и тот ему сказал, что я показывал ему новый квартет. Мне стыдно повторять сейчас слова учителя. Это были не слова, а… крылья. Настоящий учитель и есть – дающий крылья... Таким был Борис Александрович, одинокий и чистый гений. Но меня тогда сразила реакция моего приятеля. Он пришел поделиться своей радостью… за другого. Он волновался, как если бы эти крылья были у него. Я очень многому научился у него в тот вечер…

Вы уже говорили о Мясковском. Я знаю, какое значительное место этот художник занимает в вашей музыкальной, исследовательской и педагогической жизни. Скоро ли выйдет ваша книга о Мясковском? То, что вы говорили об этом великом музыканте нам на занятиях так непохоже на все, что преподносится обычно в качестве его жизнеописаний, не говоря уже об анализе. Хотя бы в двух словах скажите об этом. 

Чем больше проникаешь в мир Мясковского, тем более отдаляется он туда, где все наши биографии, энциклопедии и диссертации теряют всякий смысл... Я много видел так называемых поклонников,  «последователей»  Мясковского, фамильярничающих с инициалами его имени, цитирующих каламбуры из его переписки с Прокофьевым, но не разделяющих в мыслях и поступках самой малой толики его неписанного кодекса чести.  Имморализм. Самую большую опасность представляют попытки приноровить жизнь и творчество Мясковского к удобным идеологическим схемам. Проецировать судьбу большого художника лишь на линейный исторический процесс – значит сознательно искажать подлинный образ этой судьбы. Мне посчастливилось в течение многих лет близко общаться с теми, кто высоко ценил Мясковского, хорошо знал его и, что очень важно – кого любил сам Николай Яковлевич. Речь идет, в первую очередь, о выдающихся воспитанниках композитора – Николае Пейко, Борисе Чайковском и Карэне Хачатуряне. Калейдоскоп воспоминаний этих людей вместе с различными документами, лежавшими под спудом многие десятилетия, позволяют по-новому взглянуть на то, что обманчиво представляется хорошо изученным. Помню слова Б.А. Чайковского, сказанные им, когда мы оказались в кабинете Н.И. Пейко – любимого ученика и ассистента Мясковского, в доме в Камергерском переулке Москвы, в день прощания с Николаем Ивановичем, в начале июля 1995 года. Над роялем Пейко висел большой фотопортрет Мясковского, подаренный ему сестрами композитора в 1950 году, в день похорон Мясковского. Борис Александрович долго смотрел на него, а затем произнес: «О Мясковском создана целая литература. А лица этого биографы и не разглядели…» Понятно, что не только о физиогномике думал и говорил тогда Чайковский. Если я и взялся за трудное, почти невозможное портретирование Мясковского, то только затем, чтобы приблизиться к пониманию того, что имел в виду Чайковский – не более.  Книга имеет три подраздела: собственно, новый биографический портрет, анализ оркестровой поэтики и небольшую главку – «Мясковский и дирижеры». Думаю, книга будет издана к осени 2026 года…

Кому-то уже давали материал книги для чтения?

Да, одному молодому музыканту в Германии, обладающему некоторыми человеческими качествами самого Мясковского, и даже его специфической «густоминорностью», склонностью к отшельничеству… Пару больших фрагментов дал почитать Эрнесту Алавердяну…

Реакция?

В первом случае – восторг, немного испугавший меня, но и обнадеживающий. Я пытался говорить в этой книге языком, который был естественным в кругу Мясковских, Ламмов, Шебалиных… Сейчас это почти латынь…
   
                                                          
Николай Мясковский

Кого из современных отечественных интерпретаторов оркестрового Мясковского вы бы могли назвать наиболее яркими и последовательными?

Их так немного, что и гадать не приходится. Я уже говорил про Алавердяна. С большим оркестром он еще не работал над Мясковским. Но со своим камерным оркестром, исполняя его камерно-оркестровые опусы, был на предельной для себя высоте. Сложнейшие си-минорную и ля-минорную симфониетты, Лирическое концертино, Серенаду для камерного оркестра сделал очень прилично. Думаю, со временем можно будет записать все камерно-оркестровые сочинения Николая Яковлевича как монографический альбом. У Эрнеста нет еще, конечно, полного понимания этоса и звуковой эстетики Мясковского, все это надо заслужить, обрести вместе с внутренним ростом и опытом и я надеюсь, что это произойдет. В большом оркестре самым обнадеживающим был и остается для меня Никифорчин. Кстати, именно он откликнулся первым на мой призыв и некоторые сочинения Мясковского зазвучали в консерватории впервые после паузы в десятилетия. Зазвучали сильно, благородно, страстно. Он же с крупнейшими симфоническими оркестрами страны стал регулярно исполнять симфонии Мясковского. Иван уже объявил публично, что намерен осуществить запись всего симфонического цикла Мясковского. Если он что-то обещает, это воплощается в жизнь. Его беспримерная пахота дирижерская и есть подготовка к предстоящим записям. Он не суесловит, не интригует, он делает. Замечательно и то, как он чувствует ментально-эстетическое пространство вокруг Мясковского, прекрасно понимая, что вне контекста Глазунова, Корсакова, Лядова, Пейко, Б. Чайковского – того, что было «до» и «после» в самом высоком измерении – этого композитора исполнять бессмысленно. Он просто не откроется и будет в очередной раз корыстно транскрибирован, а не честно и чисто прочитан. Честно и чисто – вот в чем нуждается Мясковский. Кстати, я впервые понял, что Никифорчин готов встретиться с Мясковским не только на филармонических подмостках, а в измерении, которое Ионеско называет трансцендентным перекрестком судьбы, когда мы записывали с ним для британского лейбла всего хорового Лядова. То была восхитительная работа. Этот альбом получил самые авторитетные награды на Западе и у нас. Но дело не в наградах и восторженной реакции критиков, ставивших эту работу в один ряд с художественными откровениями Гардинера. Это не только звуковой перфекционизм, это дуновение того самого Духа, который, как известно, веет, где хочет, а не «по щучьему велению и моему хотению»… Дело во внутренней готовности войти в таинственную русскую оркестровую Атлантиду. Помню первое выступление Ивана с великолепным НФОР. Выбирая симфонию Глазунова, мы остановились на Восьмой – одной из величайших и сложнейших русских партитур в этом жанре. Это лучшая из возможных преамбул к предстоящим записям Мясковского. Из дирижеров нового поколения это, безусловно, Антон Шабуров и Ариф Дадашев. Оба занимались в моем классе оркестровки, чтения симфонических партитур и истории оркестровых стилей. Антон (ученик Рождественского) очень умный, взыскательный, серьезный музыкант, профессионал экстра-класса. У него не бывает легкого касания, он никогда не предлагает эскизных решений, все основательно обдумано. Ариф владеет секретами высочайшей артистической культуры. Эстет без страха и упрека, очень чистый человек, что меня всегда покоряло. Из мэтров – Александр Рудин. Мне кажется, что в его судьбе, как виолончелиста и дирижера Мясковский – величина отнюдь не переменная. Очевидный и отнюдь не конъюнктурный интерес к оркестровому творчеству Мясковского испытывает, судя по всему, Василий Петренко. Не могу сказать, что его Мясковский с великолепным Гётеборгским оркестром меня взволновал так же, как его сильнейшие ливерпульские интерпретации Шостаковича – великого антипода Мясковского. На мой, очень субъективный вкус это, все же, несколько облегченный вариант – так сказать, Мясковский-light. Впрочем, возможно, открытия еще впереди, тем более, что подрастает талантливая молодежь…

Какие трудности ожидают современных исполнителей симфонических сочинений Мясковского?
 
Самая большая опасность, подстерегающая дирижера, интерпретирующего оркестровые сочинения Мясковского – это подмена, упрощение его языка по образцу некоего общеромантического шаблона. Меня всегда удивляла грубость, маскулинная агрессивность, запредельная телесность и вязкость, архитектоническая тяжеловесность, с которой иногда читается специфический оркестровый «титанизм» Мясковского, а с другой стороны – обескураживала «легкость в мыслях необыкновенная», то есть индифферентность многих маэстро к бесчисленным живописно-пластическим тонкостям, ювелирным деталям, поэтической изысканности его оркестрового письма – к тому, что можно назвать борисово-мусатовским ощущением тишины и интимности в его сочинениях. Соотношение титанической силы, взволнованного порыва и утонченной живописи, драматической экспрессии и тихой поэзии русского дворянского «интерьера» у Мясковского совсем не антиномическое. Здесь нет театральных столкновений «добра и зла», противопоставления лирики и драматизма, здесь нет никакого дробления и киношного дизайна, напротив – цельность, абсолютная гармония силы и прозрачности. Одно рождается из другого…
 
Характер многих симфонических партитур Мясковского не назовешь «комфортно-демократичным». Это какое-то трудно определимое измерение?
 
Полагаю, да. «Густоминорный», «мрачноватый» колорит многих партитур Мясковского – одна из ипостасей мучительного высвобождения чистой мысли, чистых образов, чистого света, а не концентрации на каких-то мутно-негативных ощущениях. Мясковский более, чем кто-либо из больших художников первой половины ХХ века не склонен к поэтизации зла и при этом далек от прозаического опрощения жизни, от любых форм социально-эстетического позитивизма, конформизма, гротеска и издевки. Во второй половине ХХ века, в русском музыкальном, симфоническом космосе сопоставимы с ним в этом контексте лишь Н. Пейко и Б. Чайковский (каждый по-своему), что бы там ни пели ангажированные – справа и слева – публицистические «сирены на час», определяющие место художника в иерархии музыкальных ценностей способностью влезать на чужие пьедесталы, работать локтями, добиваться эфемерного общественного признания... Мясковский – человек раннего утра, рассветной тишины и почти достоевских по тишине и мистике вечерних закатных мгновений. Суетливый день и непроглядная ночь редко проступают на страницах его партитур. «Кремль ночью» – исключение… В чем, собственно, проявляется «оркестровый титанизм» Мясковского? В усиленных составах? – Нет. В гипертрофированной динамической экспрессии? – Нет. В архитектонических излишествах? – Нет. В чем же? Здесь, как и у Бетховена, принципиальное, определяющее значение имеет сам характер развертывания, кинетической энергии, определяющей движение всех оркестровых потоков, объединяющихся иногда в общую сокрушительную волну или неизмеримое, но не статическое пространство. Как и у Бетховена, определяющее значение имеют явные и скрытые преграды, которые не только не останавливают движение, но и в рамках неизменного метрического, метрономического измерения позволяют фантастически преображать образы развертывания. В туттийном измерении «русло» звукового потока у Мясковского может неожиданно сужаться (за счет максимального заполнения всей оркестровой вертикали, особенно медью) и это создает неописуемые ощущения возгорания, словно под огромным давлением из узкого кратера изливается огненная лава. Как и в схожих случаях у Брукнера, возникает чувство, что плавится гранит, что все материальное, предметное модулирует в энергию света. Только глухой к подобным трансформациям звука и кинетики дирижер станет нарочито осаждать движение, подчеркивая вязкость, а не люминесцентное, «температурное» преображение звучания оркестра. Взволнованность и ажитация, столь важные в оркестровой и шире – образной поэтике Мясковского, имели бы весьма ординарный характер, если бы не сопровождались феноменальной детализацией агогического рисунка, дышащей фразировкой. Как-то я заметил в присутствии Б.А. Чайковского, что смычковые линии медленной части «Органной симфонии» Сен-Санса и кларнетовые соло «Психеи» Франка обретают смысл только как образы живого дыхания, а не какого-то метрономического, скоростного измерения, то есть это явление, скорее, пространственного, а не временного свойства. Борис Александрович отреагировал незамедлительно: «Именно так! Нечто схожее у Мясковского и еще у Брамса. Это настоящий оселок для дирижеров… Чувствуют и умеют передать единицы…» Помню и любопытную ремарку Н.И. Пейко по этому поводу: «Намекнул я однажды одному известному дирижеру после концерта, где он играл 21-ю симфонию Мясковского, что это по движению, по характеру, по палитре образной совсем не то, о чем думал автор. Там важно – не на 2 и не на 4, а совсем другое… Там важно ощущение… над… Кажется, он понял, о чем я говорю, но запись сделал настолько кондовую, пустопорожнюю, что слушать невозможно. Впрочем, не он один…» Я уверен, что время Мясковского – это время будущего…
 
Труд педагога-художника в современном мире часто называют неблагодарным. Я имею в виду не меркантильные проблемы, не материальные, а что-то более важное, личностное. Что вы думаете об этом?

На этот счет сказано столько банальностей. Не хочется их повторять. Не сочтите за парадокс, но дело это… очень одинокое. Толпа вокруг ничего не решает, даже если это восторженная толпа. В самом сокровенном ты всегда один – я имею в виду и учителя, и ученика. В творческой педагогике, видимо, иначе и быть не должно… Без уединения и тишины не бывает свободы, а без свободы – художника…
 
              
Юрий Абдоков

Первую часть интервью читайте здесь
Поделиться:
Пожалуйста, авторизуйтесь, чтобы оставить комментарий или заполните следующие поля:

ДРУГИЕ МАТЕРИАЛЫ РАЗДЕЛА "МУЗЫКА"

ДРУГИЕ МАТЕРИАЛЫ

НОВОСТИ

Новые материалы

Сумрачная Бразилия
«Я рядом на каждом шаге» — Анна Евстифеева о недвижимости и доверии
Грузинские похороны в подвалах Хитровки

В Москве

Конечно, для любви
"Ах, война, что ты сделала, подлая..."
Счастье в два миллиарда
Новости музыки ВСЕ НОВОСТИ МУЗЫКИ
Вы добавили в Избранное! Просмотреть все избранные можно в Личном кабинете. Закрыть